Алесь АДАМОВИЧ, Янка БРЫЛЬ, Владимир Колесник

Я из огненной деревни

часть 2

Главы из одноименной книги. Полностью на белорусском и русском языке книга вышла в Минске, в издательстве "Мастацная литература" в далеком уже 1975 году.

А рядом, в пожарной, происходило то же самое... В той пожарной, и еще в двух домах в Рудне, и еще в десятках, в сотнях других деревень Беларуси... Страшно перемножать такие цифры, ибо за каждой из них человек и его семья, его мать, его дети, братья, сестры. Ибо за каждой - неизмеримый человеческий ужас, боль. Их сотни тысяч, тех, кто уж никогда ничего не расскажет...

Пожарная стояла недалеко от колхозной канцелярии, где спряталась под полом Фекла Яковлевна Круглова, и вот что делалось в этой пожарной...

Живет в новой, отстроенной Рудне женщина, которая и была там в те страшные часы и минуты. Анна Иосифовна Гошка, пятьдесят лет:

"...Нас поставили прямо в шеренгу на колхозном дворе. Мужчин отдельно. Тогда этих мужчин - раз - погнали от нас совсем, погнали в конюшню. А нас в пожарную набили, битком набили. Пальца не всунуть туда. Загнали нас и поставили немца над нами. Тех уже мужчин гонят, берут по десятку и ведут... Из одного сарая в другой ведут. И поставили на лавках пулемет - прямо сюда, в двери... А я на самых дверях. И со иной маленькая сестричка. Я ее держала на руках. Так стиснули...

Правда, я все видела, как тех мужчин водили. Тогда мужчины видят, что их расстреливают, и они прямо как выйдут - дак и в ход, утекать. Один у нас калека был, хромой, дак немец это его лупит, лупит!.. Которых назад позагоняли, а которые по полю побежали, утекли.

Тогда женщина спрашивает немца:

- Пан, что это нас - будут стрелять?

Дак он сразу рукой махнул.

- Не, матка, не, не, не!..

Уже догадался, должно быть, что люди будут утекать или черт его знает... А бабы эти голосят, кричат. А этих мужчин как побили, дак стали там, на углах, чем-то лить. И уже вдруг загорелся тот сарай. Тогда они все сюда, к нам подходят. Были там и полицаи. Из Смыкович тут у нас был один такой, черт его...

А нас. шестерых девок и одну женщину, которая была у нас депутатом, повели в пустую хату. И их пришло с нами трое, немцев. Двое, а третий сзади шел. Ну, мы идем туда... Уже буду я говорить все по правде. Говорили, что они издеваются над девчатами. Ну, мы идем и посогнулись, чтоб не такими молодыми казаться. А той женщине, депутату, он показывает: "Садись". Она, правда, не хочет садиться. Она и сюда и туда, эга баба. А все остальные повскакивают: о боже, прощаются со своими! И той женщине как дали сюда, в затылок, так сразу она и кончилась. А я взяла и упала сразу на пол. Отстреляли нас и пошли обратно. Других пригнали. В третью очередь я услышала уже - сестричка моя идет. Она уж так плачет: видно ж ей - я наверху. Она прямо мне сюда, на ноги упала... Убили уже в третью очередь...

Тогда я уже лежала, ждала, не знаю, чего... И тут уже столько набили! А потом - раз! - окна повыбивали - и из пулемета давай сюда бить. Ну, все равно мне никуда не попало, только мне тут пекануло в руку и рукав просмолило. А люди так уже стонут! А я думаю, что мне делать, или мне вылазить? Я думаю, что уже весь свет - нигде на свете никого нема. И видно было, как поселок горел. Дак думалось, что уже все..."

Опять то же ощущение, что и Ольгу Минич и Феклу Круглову охватывало. Когда горит все вокруг, и такое творят с людьми... Ощущение, что такое началось, может быть, всюду, на всем свете. Ибо не укладывается в голове - нормальной, человеческой. Не зная о гитлеровском плане истребления целых народов, люди инстинктивно угадывали его дикий-

Кто в Курине дома, тех не трогают.

Ну, дак я говорю:

- Батька, я пойду до дому, потому что матери много работы. Дак я ей там что-либо помогу.

Пошли мы, нас шесть человек пошло. Мы приходим, у нас тут были склады недалеко от деревни. Там стоит уже сколько немцев, часовые. Они нас пропустили в эту деревню. Как мы уже идем, дак мы видим, что на свете нигде уже ни одного человека, окромя немцев, нема. Шла женщина (ее потом сожгли, а сын ее, инвалид, и теперь живет), дак они с нее сняли и галоши, наверно, жалко им было, что у нее были эти галоши на ногах. Ну, и они уже ведут нас в нашу хату. Мы приходим, и нету уже никого, никого. Я зашла в хату, дак вижу, что мать была в хате. Дак только висит ее фартук на вешалке.

- Куда-то, говорю, людей всех подели.

А тогда приводят к нам пятеро мужчин, наших, куринских, и моего дядьку. Мы спрашиваем:

- Дядька, а где ж наши матери?!

Он говорит:

- Скоро придут.

Он знал все, но нам не сказал. Ну, а немцы одного старика тут очень били. Бьют, бьют, он сам был из Хвойни, такой старенький дедок, и с внучкою. И ставят его в угол, как малое дитя; Старого этого.

А потом чех подошел и говорит:

- Паненки, они вас поубивают и пожгут. Это у них, говорит, постановление такое. Я бы вас не бил...( Видимо, словак. Весной 1942 года на Октябрщине были и словацкие части. Но их немцы вскоре убрали, увидев, что они переходят на сторону партизан.) .

Так нам и говорит часовой, Дак мы заплакали. Он собрался и ушел. Пошел просто на деревню. Ну, дак я говорю;

- Знаете что: давайте будем утекать. Пускай нас лучше побьют на лету, чем нам все это видеть.

А они, как уже людей жгли, вывели их вон туда, за гору, где вон этот памятник стоит, дак у нас закрыли ставни, в нашей той квартире, чтоб мы не видели. А тогда, как загорелись эти люди, дак он, чех-то, пришел.

- Идите, говорит, глядеть, как горят люди.

Мы поглядели - заплакали. Я говорю:

- Зачем же нам это еще видеть, как они нас будут живых сжигать да убивать, да еще издеваться будут над нами. На лету пусть побьют.

Ну, и мы стали утекать. Утекло нас шесть человек. Только тот дядька, которого крепко избили, он уже не мог утечь. Ну, и стали утекать, стали утекать и никуда не утекли, только два человека забежали на кладбище, дак одного ранили, а одну убили на кладбище и веревкой заволокли в огонь. А мы утекли вдвоем с этой вот девкой. (Показывает на немолодую подругу-соседку Любовь Мордус ) Ну, куда мы утекли? Сараев в те годы было много, у батьки было четыре, и клеть, и кладовая для овощей, и две хаты. Дак мы как выскочили, по нас как стали стрелять!.. На хате был пулемет. Пули как летят, дак они вдаль летят, тут близко уже не били. Мы покрутились уже на этом, на дворе. Да и за хлев, да и присели. Здесь хлев и здесь - соседний и наш. А тут - такая куча навоза. Немцы смотрели и в сене вилами искали. Они знали, что не все. А мы за хлевом, как на смех, уселись. Утекли мы в обед и досидели до ночи. Досидели, и все равно нам ночью нельзя никак убежать. Крепко месячной была ночь, и часовые стояли около этого кладбища - каждые три шага стоял часовой. Страшно было, и я, може, с испугу, проспала всю ночь. Люба меня будит. Говорит:

- Мотя, не спи.

А я говорю:

- Я не буду.

А как только скажу - и сплю. Наверно, с испугу. Ага, еще вечером (еще ж забыла!), вечером, когда стемнело, привели расстреливать этих самых людей, что в хате были: мужчин, шесть человек. Дак как выстрел дадут, ну, дак мы сидим, только так руками взялись за глаза.

А потом уже принесли дитя, два годика. Что осталось в нашей хате. Дак то дитя, на него уже выстрела не было. Что они ему сделали, я вам уже сказать не могу. Оно только детиный голос подало... А выстрела на было. Оно и сгорело уже в том нашем хлеве. И те мужчины.

А мы досидели до утра. И уже стало видно, и стали уезжать они, и приказали возчикам ловить курей. И эта курица как бежала - между нами присела. И сидит. И мы сидим. Ну, мы притворились мертвыми уже, мы живые и не были, как эти шли. Нет, это возчики, но мы им не объявились, что мы живые. Вот так сидели, привалившись, одна с одной стороны, а вторая - с другой. Они взяли эту курицу, ну и ушли. Ушли, а затем ведут еще кого-то. Так я говорю ей:

- Люба, вот теперь уже наша смерть будет, ведут уже немцев.

Нет, подходят возчики, постояли, да и говорят один другому:

- Вот, говорит, валяются бедные люди! Где ни глянь - лежат.

Ну, мы все равно не отозвались.

Ну, немцы стали уезжать. И как доедут уже сюда, до кладбища, дак выскажутся и в ладоши пошлепают. Что уже сожгли партизан, довольные. А тогда наезжают другие, те отъезжают, а эти наезжают и все: выскажутся и - в ладоши... Они уезжали до обеда. Так их было много.

Ну, и потом они уже выехали, дак мы встали, дак я, може, три раза упала. Известно, всю ночь сидели, наверно ж, ноги и позакалякли, дак я упала три раза. Пока отошла от этого места. Собрались и пошли. Потихоньку опять на ту Смугу, где и были. Мы не знали, куда идти. Ну и пошли. А они ехали вокруг и не забирали нас, хоть и видели, что мы шли. Ну, они тоже думали: "Идите, вы опять попадетесь. В этот самый огонь". Ну, мы и пошли. Приходим мы в ту Смугу, там был мой батька. Ну, все спрашивают, мы им рассказали, что людей уж сожгли, уже утекайте все. Ну, дак никто ж не смог: всюду жгут... Подожгли Ковали. И наши мужчины повлезали на крышу, смотрят и видят, как горит, как ловят детей... Ну, мы еще там одну ночь переночевали с Любой этой самою... Она теперь женщина, а тогда мы были девки. И батька мой с нами. Ну, ночь переночевали... Потом утром встали, и я говорю:

- Знаешь что, батька... Пойду я опять погляжу, где мать сгорела.

Он говорит:

- Не иди, ты вчера пошла, дак в такую беду попала.

- Нет, - говорю, -пойду. Пойду, не буду тут...

Что-то в моей душе такое, что не хочу я быть тут.

Ну, дак он говорит:

- И я пойду.

- Не идите, папа, вы слабые, вы не утечете, а я все равно утеку.

Всю войну жила и чувствовала в сердце, что я утеку от немцев. Ну,и пошла. Говорю этой девке, Любе:

- Пойдем снова с тобою, может, уцелеем или нас поубивают, а все ж пойдем снова.

Только мы приходим в Курин, на этот двор - тут ее батька жил и мой, на краю жили, не прошло и пятнадцати минут, как немцы окружили Смугу и сожгли.

Идут партизаны. Мы встали: думали сначала - немцы, глянули - узнали, что это идут партизаны. Вот этот мельник Парфим, он и теперь живой, он за лесника. Подбегает к нам и спрашивает: как, что, как утекли? Он вскочил тут на лестницу, глянул и говорит:

- Девки, не идите, там горит Смуга с людьми, а идите в такое и такое место, в лес. Идите за тем мужчиной, он вас заведет, где наши семья.

Мы только выбежали с нею за эту вот гору и видим: батька мой бежит из лесу, из Смуги. Ну и вместе побежали мы..."

Хвойня, Курин, Смуга, Ковали... В Ковалях по два, по три человека берут из хаты, около хлева: "Раздевайся!", затем: "Ложись!"-и все чтоб рядочками, чтоб головы людей лежали на спинах убитых... Огонь, смерть, ужас катятся по деревням все дальше - Карпиловка, Лавстыки...

"...Они из Курина приехали к нам, - вспоминает Анна Сергеевна Падута из деревни Лавстыки.- Ну, мы дома сидели, гадали, а потом партизаны нам сообщили, что жгут, что в Курине сожгли всех людей живьем. Ну, мы поубегали в лес. Постояли в лесу. А потом уже... Дымы из печек, из труб идут всюду - в Октябре, у нас. Ну, дак мы вернулися назад, потому что страшно в лесу: поймают, да и холодно. Только мы до дому - немцы сюда, разведка ихняя. Ну, у нас мужчины были такие пожиловатые, дак они:

- Вынесите стол да встретьте, Може, уже помилование будет.

Ну, наши бабы, известно, как бабы. Вынесли стол, а немцы говорят:

- Матки, вон еще войско идет.

А это разведка была.

Приехали потом тьма-тьмущая и расположились у нас. А часть поехала в Октябрь. И в Ковалях расположились. Как раз нас захватили в селе тут с женщиной одной (она уже умерла). И один возчик нам подсказал, что тут будет. Мы стоим на улице, у стола, дак некоторые ничего не говорят, а он подошел да говорит;

- Дайте, теточки, молока.

Мы говорим:

- Пожалуйста.

Дак он говорит:

- Ох, теточки, милые, все равно вас, - говорит, - всех живьем спалят. В сарай загонят..."

Во время войны фашисты демонстрировали в Германии и в других странах "документальную" кинохронику: советские "партизаны", много "партизан" стоят на коленях перед немецкими солдатами. А каким образом кинокадры такие инсценировались, нам рассказывал Алексей Ломако (деревня Великая Воля, Дятловского района, на Гродненщиые); "...Пришли к нам, стали выгонять из хат. Немец открыл двери и сказал: "Выходите!.." Вышли мы из хаты и видим, что тут уже вся деревня согнана. Подогнали нас метров, может, пятьдесят, поставили всех в колонну... Скомандовали нам всем стать на колени, и сзади прошла машина. И стали мы меж собою говорить, что, -может, жечь нас будут живых. А они стали нас фотографировать - с каким-то аппаратом стояла машина. Сфотографировали они нас, подали команду встать. Потом брали по двенадцать человек и на метров, может, сорок или пятьдесят отводят их, командуют ложиться в таком положении (показывает) и из пулемета тогда шуруют. Я попал тогда как раз во вторую группу... Уже потом, когда всех перестреляли, встал старый Василь Ломако и говорит: "Хлопцы, кто остался живой, вставайте! Немцы уехали..."

Демонстрировали фашисты и другие "кинодокументы": как "радостно, с хлебом-солью встречают на Востоке крестьяне "немецкого солдата-освободителя"... Не здесь ли работали те "кинодокументалисты", не в Лавенках ли?.. Все, как видите, есть; и стол среди улицы, и "хлеб-соль". А они идут, и идут, и идут - "освобождать" восточные территории - от людей освобождать.

"...А они идут, гады эти,- продолжает свой рассказ Анна Падута,- Как шли, так и кричат:

- Убирай!

Столы, значит. В белых халатах в этих, на груди с этими черепами. Ну, мы и разбежались, кто куда, по хатам. Я к соседке прибежала, говорю:

- Что ж мы будем делать?

Дак она говорит: - .

- Выйди погляди на улицу - есть немцы или нема.

Тот край деревни занят, а наш конец еще свободный. Мы и пошли на поселок, что у самого леса. Потом в ольшаничек. И тут нас, може, баб пятнадцать лежало в этом ольшанике. Уже упали и лежали. Не видели, как они жгли, как убивали, только слышно: сильно кричали, народ кричал. Не слышно, что она там одна говорит, только: "А-а-а!" Только голос идет, идет голос. А потом и всё, онемели...

Вопрос. А тот возчик, что сказал вам, он откуда?

- Это просто крестьянин. Полицай не сказал бы. Один полицай к нам пришел хлеба взять, дак мы спрашиваем, что немец с народом дела ет. А он нам (мы ему полбуханки отрезали): "Давай всю буханку!" - и ничего не сказал. А этот вот - такая душа нашлась, что сказал. Дак вот хоть немного, хоть кто-то остался. Он на ходу - держит стакан и сказал, что сожгут всех.

Тут фронтовые были немцы, може, они и больше бы жгли, но партизаны нажали, и они ушли.

. До войны у нас, може, сто двадцать дворов было. Много у нас было, и семьи большие, детей много. Всех побили. Всех, всех побили. Они говорили: "У вас и курица - партизан, не то что дитенок". Пощады не давали, гады эти..."

Ну как же, столько "партизан" уничтожили! В одной Рудне - восемьсот. Да в Курине почти столько же. В Лавстыках. В Смуге. В Ковалях. По всему району огонь катился. Постреляли, пожгли детей, женщин, мужчин деревенских - в ладоши - хлоп, хлоп, хлоп! Сами себе похлопали, как у того куринского кладбища. Что-то же и говорили в тех речах - понятно, копируя своих берлинских фюреров. Хлоп, хлоп, хлоп! - выполнили свою задачу, свой план. А там, выше - свой план, пошире, общий, и своя арифметика - уже на миллионы жизней подсчет ведется. На десятки миллионов, если не на сотни. Ибо замахнулись же на целый свет! Там свои митинги, свои речи, "праздники" готовили - когда будут уничтожены, наконец, вместе с жителями Москва, Ленинград и другие города, которые берлинскому маньяку казались "лишними". "Чтоб не кормить их южным хлебом". Потому что они уже считали своим тот, разбоем взятый, украденный хлеб.

А пока что - частичка все того же "плана" - убивают деревню Карпиловку. Все на той же Октябрщине.

Это видел, об этом рассказывает Павел Леонтьевич Пальцев:

"...В апреле сорок второго года они приехали сюда. Ну, и собрали людей в клуб, и стали спрашивать про партизан. Никто не выявил, народ не сказал.

- Нет у нас партизан и все. Партизаны были бывшие пленные, окруженцы. они ушли, а наши все дома.

А один полицай, он из бобруйского был гарнизона, ну, значит, он сказал:

- Если так, партизан нет, дак вы партизанские, бандитские морды! А я также в клубе стоял. Женщин по одну сторону поставили, а мужчин- по другую. Там человек шестьдесят мужчин было, разного возраста: и старые и помоложе. Ну, он список держит, а там фамилии в списке. Вот он спросил:

- Ковалевич Гриша?

А женщина говорит:

- Ковалевич Гриша в армии.

А у нас был Козалевич, который партизанам хлеб молол. Он инвалид был. Дак женщины:

- Он в армии.

А полицай:

- Какой... он в армии, когда он хлеб партизанам мелет!

Дак женщины смолкли, видят, что знает... Дак он этот список в карман и пошел к коменданту, поговорил там. И тот, наверно, дал приказ стрелять. Ну, выходит и сразу начинает по-немецки считать: "Драй, фир..."!

Отсчитал десять человек и повел на улицу. Полицай отсчитал, но по-немецки. Золотой зуб у него был... Отсчитал этих десять человек и повел. Ну, куда повел, думали, може, куда так, допрос или что. А потом слышим, что стреляют в конюшне. Ну, а потом во вторую партию уже я попадаю. А он только сдает: выводит на двор десять человек, сдал немцам - и те повели. Жена моя в клубе также была, а дети - одному четыре года было - на печи спрятались дома. Ну, а я и попал в другую десятку. И десять немцев идут за нами, с винтовками. Десять немцев ведут десятерых. Ну, привели в конюшню и командуют:

- Становись к стенке головами.

Ну, мы постали, наклонились. У меня полушубочек был, дак я так воротник наставил, глянул, дак они уже в канал патроны загнали и наизготовку взяли. А я или с испуга, или кто его знает - ноги подкашиваются... И так выстрелили. Десять винтовок залпом да в помещении - дак гул глушит, как из пушки. У меня зазвенело в ушах, я упал и не помню: или я убитый, или живой. Ну, и лежу. Потом в ушах стало отлегать, отлегать, стал чувствовать я сам себе не верю: жив я или нет. Сам себе не верю, однако глаза посматривают. Потом слышу разговоры. Полицаи, два, стоят и разговаривают. Немцы - гер-гель, постреляли и ушли. А эти... Тишина, дак слыхать, что разговаривают. Ага, дак я лежу. Не помню, сколько я лежал - час, два. Просто уже заснул, сердце, наверно, слабеет, я просто заснул. Потом слышу: еще ведут партию, еще партий пять расстреляли мужчин. Потом уже женщин. Там и моя жена голосит, кричит: | "Пан, у меня дети!.." Ну, потом это так уже перестреляли - часа два-три прошло. Не знаю. Тишина, хоть бы что, на конюшне. Я так лежал, и лежал, и в чувство уже настоящее пришел, а чувство, что я жив. Целый, не раненый, ничего. Ага, а дальше слышу, кто-то по мне ерзает по спине. Убитый, а ерзает по мне, видимо, раненый. Только я подумал, что немец будет его стрелять и в меня попадет, только я подумал, а немец, наверно, шел и увидел. Добивал его, и мне пуля вот сюда попала в ляжку. Жиганула, а я как лежал - лежу. А чувствую - кровь так побежа-ала... И тот перестал ерзать... Ну, а потом я послушал, встал: нема никого. А деревня была от конюшни метров пятьдесят, ну, шестьдесят. На деревне немцев полно - полная улица. А тут нема никого. Думаю, выбегу я - кругом же немцы, стрелять будут. Подождать, пока запалят, чтобы по дыму бежать? Была не была! Я, значит, по канавке, вот железный мост, он и теперь на речке. Я под этот мост, сбросил полушубок - и драпака!.. Бегу, никто не стреляет в меня. Тогда я подбежал к речке - вот речка Нерестовкз., воды напился и гляжу: не бежит никто. Я уже думаю так: если за мной будут гнаться лыжники или кавалеристы, скину все с себя, голый, но удеру! Быть же не может, чтоб не удрал. А там недалеко кусты уже.

Женщина одна видела, как я бежал. Она и теперь живая. Рулега Марья.

Ну, и пошел я в лес...

Сначала оружия у нас не было, а после этого погрома оружие мы стали доставать, кто уцелел, и пошли все в партизаны.

Вот какое дело..,"

w А Ольга Минич среди тех ужасов, в пекле том все еще хочет спасти дорогого ей человека - тянет те саночки через всю Октябрщину.

Сожгли деревни, теснят людей уже и в лесу. Партизаны, где могут, как могут, спасают население от того самого "плана", однако мало еще силы, не хватает оружия, боеприпасов. А против них и против женщин, стариков, детей - фронтовые дивизии... Это потом, в конце сорок второго и в сорок третьем, когда партизан станет больше, их отряды, бригады мощнее, когда укрепится их постоянная связь с "большой землей", а оружие, боеприпасы будут доставляться самолетами, тогда и Октябрщина станет недосягаемой для эсэсовцев, над нею будет развеваться красный флаг партизанской республики, свободной от оккупантов.

А пока что продолжаются отчаянные метания Ольги Минич в кольце огня - одной из тысяч женщин с такой судьбой.

"...Поехали партизаны, а за партизанами немцы тропинкою этой, а я сзади еду. Придет день, будет видно, куда я выеду.

И вот я выехала на путь, на железную дорогу. Солнышко всходит. Я остановилась: путёю тропинка, дорожка идет, и по один бок пути дорожка идет и по другой бок. Ну, я к думаю: "Поеду путёю:.и выше и видно". Проехала я метров пятьсот от переезда - человек десять около костра, женщины сидят. Я напротив них села отдыхать.

- Мои теточки дорогие,- говорю я, - может, у вас есть что поесть. Я уже третий день так, уже не могу, даже воды во рту не держала.

Они говорят:

- Наши мужики пошли в Затишье, может, что там достанут, а при нас ничего нема. Будь с нами.

Двое детей и девять было женщин.

Я подумала: "Они пошли, а достанут ли, а когда придут?.." А мой, я вижу, уже все, уже не кидается, уже и рот не закрылся.

У меня сестра в Дёменке была. Думаю: "Поеду путёю туда". Я не решилась около них отдохнуть.

Проехала я метров, может, пятьсот. Вижу: ах, боже ж мой, немцы мне наперед едут. Те, что ехали на засаду...

Если б я бросила его на пути, да к я не ранена была б, а то я с санками - в сторону. Вижу, что немец один кинулся за мной. И я санки бросила. Бегу, бегу, путаюсь, но по мне они не стали стрелять, потому что они заметили тех, около огня. И если б они по мне выстрелили, дак те утекли б все. Пока они тех не обцепили, дак по мне не стреляли. А потом немец выстрелил несколько раз, увидел, что я побежала и кровь за мною по снегу. И не чувствовала, что пуля прорезала руку - ни боли, ничего. Если б не увидела, что кровь, не почувствовала б, что и ранена... Немец не стал за мной бежать. Вернулся. Пошел к санкам моим...

Что они уже там делали, дак кто их знает: Он почти что мертвый был...

Ну, я уже шла в этот лес, шла и нашла всех тех, тот отряд, что сидел в гумне. Ну, рассказала, как было, что не их тогда приждала, а немцев. А командир мне не верит... Дал команду двум хлопцам:

- Отвезите ее в Затишье!..

Привезли они меня в Затишье, оставили среди села. Зашла я в несколько хат: пусто, вода позамерзла в ведрах, ничего не найду. "Ну, гибель, - думаю, - господи! Где эта смерть? Где мне ее встретить, эту смерть?.." Уже и людей не могу найти, никого нету.

Я шла, шла, прошла Затишье, пришла в Бубновку. В Бубновке одна баба несет молоко. Подоила коровку, несет в лес молоко. Я попросила, она мне стаканчик налила. Но меня тут же сорвало. Кто его знает, чего, три дня уже не ела. Я спросила, цела ли Дёменка.

- Сказали, - говорит она, - что два двора только немцы спалили. А так вся деревня цела. Собрали людей, подержали и отпустили.

Ну, и мне так хочется уже отдохнуть. Сесть мне на дороге, дак я чувствую, что не знаю, через какое время подымусь... Я сошла в поле, под сосну села, посидела, а подняться не могу. Уже, как ни подымалась, никак не могу подняться. Силы нема, руку уже не могу поднять. Я и заснула там. И знаете, еще мне жить была судьба. Шли партизаны из нашей деревни, этой Дёменки. Узнали меня, будили и не разбудили. Пошли в деревню, взяли санки и завезли меня сестре. Завезли меня сестре, снесли, стали будить, дак я говорила что-то без памяти

Я сутки спала. А проспалась, опомнилась, рвала все на себе!.. Потом попросила уже партизан, завезли меня на то место, где я кинула его. Пришли мы. Санки там, где я кинула их. А тех, всех всех около огня побили. Говорили люди, что деткам головы позавернули. Две девочки, дак им позавернули, как петухам, головы, показнили их... Закапывал их всех Гарбуз из Курина. Он и теперь живой. Еще люди были. И моего закопали там где-то. Я так могилки своего и не знаю..."

Ольга Андреевна, рассказав о той ужасной предвесенней поре 1942 года, не может успокоиться. Ибо страдания ее на этом не окончились. Память ее, ее рассказ переносят нас на два года вперед, в не менее страшные дни последней под оккупацией зимы.

"...Ну, живем уже в Дёменке, и опять тут стала блокировка. Такая блокировка, что нельзя было ни в лесу, ни где спрятаться. Попались мы в куренях, нас половили. А потом мы поутекали, все спалили у нас, все - до грамма, ничего не осталось. Мы другой сделали уже курень.

А потом вдруг - стрельба поднялась, далеко, правда. Мы собрались, советуемся, куда нам уходить. Стоим на гати,- куда ж мы пойдем?.. И вот только мы понадевали сумочки, у кого что было, как на нас;

- Стой, русская!..

И по матушке.

Кто мог - побежал. А у меня тогда дитя уже было на руках, мальчик полтора года. В Дёменке, у сестры, своего первого я народила. И сестры моей мальчик остался со мной.

Демьян хотел с конем утечь, а немец коня застрелил, а Демьяна за воротник и сюда.

В очередь поставили нас, сорок человек, и давай стрелять".

Этого самого человека, Демьяна, хлопчик стоял с ним впереди на очереди. А мать его, хозяйка, с дочкою стояла сзади за людьми. Как стали стрелять, дак Демьяна первого. В затылок - он и упал, ни словечка не сказал, ни словечка. А хлопчик уже идет, бедный, идет да все: "Ой, боюсь, ой, боюсь!" А как выстрелили, дак он еще крикнул: "Ой, не боюсь!" - и упал. "Ой, боюсь!", а потом - "Ой, не боюсь!" Ему годков двенадцать было.

Ну, как застрелили хлопчика, дак она, мать:

- Ой, подождите, паночки, нехай уже семейка за семейкой. И я приду.

Пришла уже мать эта да на дочку:

- Иди, Олька, и ты.

- Я сама.

Да так вот взялась за голову, да подшилась под забитого мужа. Дак немец в шею - как даст, она головой как мотанет да ногой... Три раза он стрелял в нее, и три раза она так...

Мы стоим все, у меня сестрин хлопчик, годов, может, семь, и моему полтора года. Вот все тут горит, кажется, разрывается: что мне делать?.. Или, это, детей вперед, или самой?..

И пришел такой, в очках, и прекратил расстрел. Прекратили расстреливать.

А немцы, они это коньми, верхом ехали и въехали в такую топь, что кони лед пробивают и ноги режут. Дак они - нас. Мы идем, руками лед ломим, а они за нами коньми едут, верхами. Дак я своего пацана на льду подвину, да и ломлю тот лед. Да доломили всю лощину руками, пообрезали руки. Выбрались мы из этой лощины, дак у кого какая сумочка была, дак переобулся. А соседкина мать, она старая была, вышла она, бедная, из воды, а у ее никакой сумочки. Она не переобулась и так околела, так околела, на колени так и упала. А он подошел, немец, коленом в плечи - она так и заткнулась. Он еще и выстрелил в нее.

Ну, а нас уже гонят, гонят... А хлопчик один... И штанишки упали, голенький. Идет голыми ножками, уже не может идти, замерзли ноги так. Дак немец из разрывной пули... Кишечки вымотало, он стонет, а нам оглядываться не дают на него. Пошли, а слышно, как хлопчик стонет тот.

Чувствую я, что вот-вот партизанские курени, А немцы ж не знают, де это... И вот партизаны увидели из куреней, что это... А они нас впереди гнали. Едут немцы на конях, а нас впереди - женщин двадцать было, еще осталось, а человек двадцать застрелили. И эти партизаны стали стрелять по немцам. Дак мы попадали да ползем к куреням. А немцы тоже попадали, и их двоих тогда убили, немцев, на Рудницком болоте.

Приползли мы уже к партизанским куреням, и так уже остались мы живые.

Вопрос. А как ваш мальчик, тот, маленький?..

- Мальчик мой помер, бедный, не выдержал. Потом.

Вопрос. А семья у вас какая теперь?

- Теперешний мой муж перед войной пошел в кадровую, оставил женку, мать и сына, а пришел - уже не застал никого. И мы с ним поженились, сиротами. И заимели шестеро своих детей, самому меньшему вот уже тринадцать годков. Все дети уже, слава богу, живы: три дочки и три сына. Двое в Бобруйске, одна работает за экономиста по связи, а один, это, кончил лесотехникум в Бобруйске, а одна девка в Пинске, на третьем курсе педучилища. А парень в армии один. Кончил одиннадцать классов. Одна в десятом классе, а самый меньший - в пятом.

Вопрос. А первый ваш муж был тоже местный?

- Местный. Зайцев. Это теперь я Минич. Его брат бригадиром у I нас. Дружили мы, я три года с ним дружила. Я согласна была вместе, я ведь просила того партизанского врача, чтоб он нас с мужем отравил, чтобы нам разом... И вообще я такая душевная: гибнуть, так вместе гибнуть..."

Полотенце все еще лежит на коленях. Но слез уже нет... Закончив свою повесть, Ольга Андреевна молчит. И мы молчим. И в этом молчании она спохватилась:

"...Боже, боже, еще ж одно забыла я!.. Такое происшествие было, что я прямо на себя вину беру. Это тогда еще, в первую блокировку, в сорок втором. Ей-богу, и сколько я жить буду, столько и вину буду на себе иметь!..

Одна женщина, у нее племянник был в партизанах, а меньшие хлопчики, его братики, дома. Когда они стали, немцы, гранаты кидать в хаты, дак эта женщина выскочила из хаты и кричит:

- Детки, бегите, куда глаза глядят!..

Эти девочки, большенькие они, дак они побежали за матерью, а те мальчики, меньшенькие, вдвоем - по сколько им было годиков, не представляю, - дак они пробежали немного с теткой, да уже и не знают, куда она пошла...

Я тащила мужика, уже вечером это, и знаете, вот так, метрах в тридцати от меня шли они назад, за руки побрались хлопчики и шли назад в село. И почему у меня ума не хватило, ей-богу, ну прямо непростительно! Почему мне было не сказать: "Детки, вернитесь назад!" Мне как-то на ум... Просто я растеряна была. А потом уже, назавтра, я опомнилась. И вот и сегодня, где увижу двое деток таких, дак обязательно вспомню тех детей. И я вот на себя вину беру: почему я их не вернула, тех деток?.. И пошли они, и так никто не знает, куда они делись. Или они их так же, немцы, в огонь покидали?.."

Это правда, душевный вы, Ольга Андреевна, человек!

И как ни хорошо, как ни ладно живется вам сегодня, не забыть никогда о том, что было. И те мальчики маленькие, взявшиеся за руки, будут идти и идти по снегу... Кровавому снегу вашей памяти.

Теперь - уже не только вашей...

Главная страница     Каратели


При перепечатывании материалов сайта активная ссылка на сайт обязательна!

Copyright © 2003